Предложение: редактирование историй

Истории с меткой «ВЫМЫШЛЕННЫЕ»

24 марта 2014 г.
Автор: Анна Старобинец

Я заглядываю в комнату. Моя пятилетняя дочь играет на полу, бормоча себе что-то под нос. Она сидит на цветастом турецком ковре и, почесывая об него свои голые пятки, заплетает косичку большой старой кукле. Я улыбаюсь, тихо прикрываю за собой дверь, но тут же соображаю, что забыл попросить ее надеть носки: открываю дверь снова и ловлю на себе ее напряженный, испуганный взгляд.

— Никогда нельзя так делать, папа, никогда нельзя!

— Как делать? — удивляюсь я.

— Никогда нельзя два раза подряд открывать дверь.

— Почему?

— Ты не поймешь.

— Но ты все же попробуй объяснить.

— Ты не поверишь.

— А если поверю?

— Потому что, ну потому что, когда ты так делаешь, — возбужденно тараторит она, — когда ты делаешь так, получается щель — не настоящая, вернее, настоящая, но невидимая щель, между мирами, и через эту щель может быстро проскочить Бог, — она страшно округляет глаза, — и утащить тебя туда.

— А если открыть дверь три раза? — интересуюсь я.

— Три раза — это ничего. А вот четыре — даже хуже чем два.

— А пять? — Мне становится все любопытнее.

— Пять можно.

— Шесть?

— Нельзя.

— То есть четные числа? — зачем-то спрашиваю я, и она, естественно, молчит: она не понимает, что такое «четные числа». — И откуда же ты это знаешь? — спрашиваю я.

Видимо, в моем тоне, незаметная для меня, проскальзывает ирония. Во всяком случае, она сразу чувствует, что что-то не так, и обиженно надувает губы:

— Я же говорила, что ты не поверишь…

— Откуда ты знаешь? — повторяю я как можно более серьезно и проникновенно.

Но она больше не доверяет мне; кроме того, наш разговор, кажется, ей наскучил. Она уже снова возится с белой синтетической косой и нехотя отвечает, даже не глядя в мою сторону:

— Я знаю. Просто знаю.

Еду на работу. Час пик.

«Осторожно. Двери закрываются. Следующая станция — «Белорусская».

В вагон продолжает медленно вливаться толпа решительных пустоглазых людей. Мне выходить на следующей, но я даже не пытаюсь сопротивляться, спокойно даю им оттеснить себя в глубь вагона.

Ко мне прижимается невысокий, изящный молодой человек. У него очень волосатые руки — кисти рук. Все пальцы покрыты курчавыми черными волосками, и даже на ладонях, кажется, видна темная поросль. Лицо чисто выбрито, но синеву, предвещающую скорую щетину, не скроешь; эта плодородная синева поднимается до самых глаз. Странно, думаю я, столько растительности на таком юном лице — куда естественнее выглядело бы ее полное отсутствие, гладкая нежно-розовая кожа…

Двери поезда захлопываются и опять открываются. «Отойдите от края платформы!» — раздается из громкоговорителя. Двери сталкиваются и разъезжаются снова. «Посадка окончена», — раздраженно говорит машинист. И еще раз — хлоп-хлоп… «А ну отпусти двери!» — ревет машинист, и невидимый хулиган наконец отступает. Поезд рывком трогается и ныряет в гремящую темноту.

Молодой человек готовится к выходу: своей волосатой рукой лезет в карман куртки, извлекает оттуда гигиеническую губную помаду — на улице мороз — и аккуратно возит ею по пухлым капризным губам.

Мрачный красномордый мужик, как и я — только сбоку — притиснутый к юноше, что-то злобно бормочет. Звуки растворяются в грохоте поезда, но по губам легко читается: педик.

Я пробираюсь к дверям. Молодой человек мне подмигивает. Красномордый, кажется, хочет сплюнуть на пол — но сдерживается.

Устало карабкаюсь по лестнице вверх и выхожу из метро.

Это не «Белорусская». Хотя и очень похоже. Тверская улица, мост… Но под мостом, с шумом унося за горизонт обломки заснеженных льдин, течет широкая, полноводная река. А по мосту неторопливо прогуливаются люди, придерживая руками головные уборы — у воды очень ветрено.

Привокзальная площадь — та, где в любое время дня и ночи автомобильные пробки, — покрыта льдом и практически пуста. Лишь два одиноких конькобежца изящно скользят по ней, выписывая идеальные восьмерки.

Совершенно автоматически я поднимаюсь на мост, в полусне перехожу через реку, сворачиваю в переулок направо, долго безвольно петляю по незнакомым улицам — пока наконец тихая паника не овладевает всем моим существом. Я решаю вернуться обратно к метро, но уже не могу понять, с какой оно стороны. Я ускоряю шаг, почти бегу.

Мне навстречу идет женщина. У нее милое, доброе лицо. Задыхаясь от быстрой ходьбы, задыхаясь от отчаяния, я спрашиваю ее, как пройти к ближайшей станции метро. Она останавливается, приветливо улыбается и издает пронзительный, протяжный крик чайки. Потом прикрывает рот рукой — очень смущенно, словно только что сыто рыгнула за обеденным столом:

— Извините… Вам надо идти прямо, потом налево, и там сразу увидите. — Она кивает мне на прощание.

Я говорю:

— Подождите! Скажите, пожалуйста, где я нахожусь?

Она смотрит на меня несколько удивленно и отвечает:

— Вы находитесь в… И-о-и! — снова кричит чайкой.

— Где? — переспрашиваю я.

— В… И-о-и! И-о-и!.. Извините, пожалуйста. Никак не могу выговорить.

Она уходит.

Я иду, как она сказала, и действительно возвращаюсь к метро. Спускаюсь вниз. Лестница слишком короткая — всего пять-шесть ступенек, и я уже под землей.

Я стою на платформе и смотрю, как сбывается мой самый страшный сон.

Мне с детства снился этот сон. Я стою на платформе, и ко мне приближается красный блестящий поезд. Его цвет не такой, как у «Красной стрелы», что отходит с Ленинградского вокзала в 23.55. Мой поезд — красный иначе. Он красный, как новенький американский гоночный автомобиль, сияющий на полуденном солнце. Он красный, как дорогой лак на ногтях у фотомодели. Он красный, как тонкое ажурное белье на теле шлюхи.

Он приближается, замедляет ход, а потом — нет, я не падаю под колеса, он не превращает меня в жуткое месиво, ничего такого не происходит. Он просто останавливается на перроне — но более сильного ужаса, но страшнее кошмара я не могу себе представить.

На этом месте я всегда просыпался, обливаясь холодным потом.

Теперь я стою на платформе. Ко мне приближается красный блестящий поезд. Он замедляет ход и останавливается на перроне. Я захожу внутрь, берусь рукой за поручень.

«Осторожно. Двери закрываются».

Двери закрываются, и поезд трогается.

Задыхаясь, я мечусь по просторному пустому вагону. Следующая станция. Какая следующая станция?
♦ одобрила Happy Madness
23 марта 2014 г.
Автор: Марьяна Романова

В детстве мне часто снилось, что я — рыжая женщина по имени Елена, у меня есть муж, темноволосый и сутулый научный сотрудник, от свитера которого всегда пахнет табаком, дочь, которая мечтает стать астрономом, и кот, у которого сахарный диабет.

Еще была квартира — захламленная, но по-своему уютная, с пыльным хрусталем в серванте, тюлем на окнах, фиалками в разноцветных горшках и крошечным балконом — там мы хранили лыжи и дочкин велосипед.

Мне снилось, что я была бедна и не очень счастлива. Дочь казалась мне непутевой, потому что училась на тройки; когда муж прикасался к моему плечу в темноте, меня брезгливо передергивало, а однажды наш кот упал с балкона и пропал, и три последующих дня я надеялась, что это навсегда, а потом мне было стыдно за эти мысли. Кот вернулся и смотрел на меня так, как будто он все понимает.

Такой вот странный сон, часто повторяющийся. Ведь на самом деле я был мальчиком и в свои двенадцать лет ходил в лучшую языковую школу района, жил с родителями, которые все еще как минимум дважды в неделю запирали спальню на ключ изнутри, а потом, уже утром, мама жарила оладьи и фальшиво напевала «Призрак оперы», а папа задумчиво рассматривал ее обтянутый коротким махровым халатом зад. И никаких котов у нас не было никогда — только собаки. В самом раннем детстве — пудель Максим Иванович — я почти его не помнил, потом — лабрадор Будда.

По причинам очевидным я стеснялся рассказывать об этом сне родителям. Мне казалось — не поймут, будут переглядываться, смеясь. Папа скажет что-то вроде: «Не знаю, что более печально — и в самом деле быть странным или отчаянно хотеть казаться таковым. “Я не такой, как все, и мне снятся странные сны!”» А мама в шутку ударит его свернутым кухонным полотенцем, а мне скажет: «Не слушай этого дурака!», хотя в глубине души будет с ним согласна, потому что они — пресловутая «одна сатана», а я — «непонятно, в кого такой уродился». Это в лучшем случае. А в худшем — всполошатся и потащат на прием к сексопатологу. Мои двенадцать лет пришлись на середину девяностых — очередная волна сексуальной революции как раз неторопливо докатилась до России, и почти в каждом ток-шоу работал штатный эксперт-сексопатолог — подозреваю, вылупившийся из лузеров от психиатрии. Я представлял, как моя мама приходит к одному из таких, комкая в нервных пальцах носовой платок, и стесняясь начинает: «Моему сыну-подростку снится, что он — женщина по имени Елена…», а сексопатолог поправляет на носу очки с не предвещающим ничего хорошего «м-да».

Я рос, и сюжет повторяющегося сна постепенно обрастал подробностями. Как будто бы мое подсознание было сумасшедшим средневековым сказочником, который стоит на смрадной площади и за два пенса придумает кому угодно мрачный сюжетец.

Я засыпал и видел, как научный сотрудник в прокуренном свитере говорит мне в лицо, что ему все надоело и что в его лаборатории есть какая-то Светочка, ненамного старше нашей с ним дочери, которая приносит ему домашние пирожки с яйцом и, пока он ест, сидит напротив и смотрит на него, как на бога.

Мне снилось, что моя дочь, которая когда-то мечтала стать астрономом, связалась с дворовой шпаной, сделала химическую завивку, начала курить и говорить, томно растягивая гласные, — слушаешь и убить хочется. Мне снилось, что у меня варикоз и морщина на лбу, которую я маскирую челкой, и что подруги приходят ко мне только за тем, чтобы убедиться, что их жизнь намного счастливее моей, и я это прекрасно понимаю, но зачем-то продолжаю их звать.

На самом деле мне уже исполнилось восемнадцать, я с первой попытки поступил в университет, у меня появились новые друзья, с которыми почти каждый вечер мы собирались на чьей-нибудь кухне, пили чай с вареньем и дешевый портвейн и были полностью уверены, что наше поколение — и есть настоящие первооткрыватели, а все, кто жили до, просто готовили базу для наших смелых мыслей и неожиданных выводов.

Эта история слишком длинная для отображения в ленте. Читать полностью...
♦ одобрила Совесть
Автор: Филлис Макленнан

Пятый класс мисс Агнес Паттерсон не шевелясь сидел — под горгоньим взглядом своей учительницы в ожидании следующего пункта ее тщательно продуманного плана. Неподвижные, с прямыми спинами, аккуратно сложив руки на партах, с выражением уважительного послушания на лицах, они, казалось, и не подозревали, что это был последний день перед пасхальными каникулами, что занятия заканчиваются и что весна ждет их за открытыми окнами. Казалось, что ни в деревьях, подернутых розовым дымком, ни в беспечном щебете птиц, ни в теплом дыхании влажной земли с ее новой жизнью не было для них ни малейшей прелести. Ни один из них не смотрел в окно. Кроме занятий было еще нечто, стоявшее на подоконнике, что отвращало их взгляды от этого места: пустая хомячья клетка.

Клетка не предназначалась для нового жильца. Она стояла здесь исключительно для того, чтобы напоминать им о провале их природоведческих наблюдений, — выверты современного образования, которые мисс Паттерсон никогда не одобряла. Группа, которой было поручено ухаживать за зверьком, забыла взять его домой на время рождественских каникул, а учительница, увидев в этой оплошности чудесную возможность преподать суровый урок Ответственности, оставила животное на произвол судьбы, на которую обрекли его нерадивые попечители. Вернувшись после каникул, они обнаружили его мертвым, лежащим на спине, с оскаленными зубками, окоченевшего и холодного. Мисс Паттерсон красочно описала муки, которые должен был испытывать умирающий от голода и жажды хомячок, и этим довела большинство детей до истерики. Одно было ясно: никто из них уже не посмеет бросить взгляд в сторону страшной клетки, какие бы удивительные дела ни происходили за окном. Они сидели пришибленные, полностью под контролем. Если бы учительница ударила кнутом, они бы встали на задние лапки.

Все, кроме Коринны.

Дерзкая маленькая чертовка Коринна! Она сидела в углу, как кошка, которая забрела сюда по случайной прихоти, — то наблюдая за происходящим непроницаемо-тлеющим кошачьим взглядом, то уходя в себя, в свои таинственные мысли. У нее была репутация смутьянки. Ее переводили из класса в класс после того, как учителя по очереди отказывались с ней справляться. Родителей вызывали в школу, но они не пожелали обсуждать этот вопрос, как подобает родителям. Они сказали, что их дочь пошла в школу потому, что этого требует закон, — так вот пусть закон и отвечает за ее поведение. Это не их забота.

В классе мисс Паттерсон она была чуть больше недели, и хотя еще не успела ничего натворить, от одного ее присутствия класс начинало лихорадить. Дети становились беспокойными, нервными, как овцы, учуявшие волка. Ее презрение к их занятиям было очевидным. Когда ее вызывали, она отказывалась отвечать на вопросы, не выполняла домашних заданий, сдавала чистые листы, и — имея перед собой такой пример — остальные начинали постепенно отбиваться от рук.

Но мисс Паттерсон не беспокоилась. С трудными детьми она работала уже двадцать лет и умела ставить их на место. Ее методы были если не деликатны, то эффективны. Когда на контрольной по арифметике, которую сдала Коринна, мисс Паттерсон обнаружила только ее имя, в ход было пущено наиболее действенное оружие. Мисс Паттерсон раздала контрольные и обратилась к ученикам. Голос у нее был, как мед на кончике ножа.

— Мы знаем, что у слонов — гигантский мозг, и значит, те, кто написал отличные работы, — слоны. Встаньте, слоны, чтобы вас все видели… О, у нас много слонов, правда?… У мышей — маленький мозг, они невнимательны и поэтому делают ошибки, но зато они быстрые и ловкие. Встаньте, мыши!.. Блохи — это крохотные паразиты, у которых вообще нет мозгов. В нашем классе нет блох, правда?… Хотя, постойте, у нас все-таки есть одна. Коринна не ответила ни на единый вопрос в этой контрольной! Она не смогла ответить! Встань, Коринна. Вот ты-то и есть самая настоящая маленькая блоха!

Она торжествующе улыбнулась и посмотрела на Коринну, надеясь полюбоваться ее крахом.

— Если я блоха, то вы — старая летучая мышь.

Такую дерзость невозможно было себе представить. Мисс Паттерсон замерла и сидела, как парализованная, чувствуя, как челюсть ее бессильно отвисает и лицо начинает гореть. Пригвожденная глазами Коринны — злыми, желтыми и безжалостными, как у ястреба, — она поняла. Как же могла она раньше этого не понимать? Как могла она не видеть того, что видела теперь так ясно? Этот ребенок был совсем не таким, как другие.

— Ты — летучая мышь, — зловеще повторила Коринна; ее ведьмовские глаза становились огромными и сверкающими. Она крадучись подошла к столу и скользнула за него, как змея. А следом за ней, будто очнувшись, будто привязанные к ней, увеличивая ее волю совместными усилиями, дети устремились к своей учительнице. Все они столпились вокруг ее стола и смотрели…

… Неужели они так выросли? Или это она стала такой маленькой? Они маячили высоко над ней, сияя дикой радостью.

Агнес Паттерсон взмахнула крыльями и попыталась удрать, путаясь между их ногами и призывая на помощь голосом, слишком высоким для человеческого уха. Дети визжали от радости, бежали за ней, гоняли ее из угла в угол, набрасывались на нее, когда она пыталась спрятаться. Наконец, помощь пришла — из соседней комнаты явился мистер Морган, привлеченный тарарамом.

— Что здесь происходит?

— Это наша летучая мышь! — крикнула Коринна. — По природоведению! Она сбежала!

— Да, да! — закричали дети. — Мы хотим ее поймать и посадить обратно в клетку!

— А где мисс Паттерсон? Ей нужно было предупредить меня об отсутствии, я бы ее заменил… Ну, ладно.

Он стащил с себя пиджак, одним искусным броском накрыл истерически чирикающее создание и затолкнул его в клетку. Закрыв дверцу, он взглянул на часы:

— Скоро будет звонок. Сидите тихо, дети. Я буду следить за вами из своей комнаты.

Они заняли свои места и сидели, пока не прозвенел звонок. Они сидели молча, но встречались их ликующие взгляды, и ладошки прикрывали хихиканье, когда победно смотрели они на маленького зверька, который, лихорадочно дыша, съежился у задней стенки своей тюрьмы. Когда урок закончился, они собрали свои вещи и бесшумно, в безупречном порядке, вышли, не привлекая внимания к себе и своей беспризорной классной комнате. Коринна подождала, пока все выйдут. Затем она подошла к клетке и стала перед ней. Пленница еще больше вжалась в стенку, но ничего плохого с ней не сделали.

— До свидания, мисс Патерсон, — прошептала Коринна. — Желаю вам приятных каникул.

Она на цыпочках вышла и закрыла за собой дверь.
♦ одобрила Happy Madness
Автор: Дэн Симмонс

Мисс Гейсс с выгодного наблюдательного пункта на балконе старой школьной колокольни следила за тем, как новый ученик бродит по игровой площадке для первоклашек. Она опускала ствол «ремингтона» калибра .30-.06, пока ребенок не оказался на пересечении линий оптического прицела. Он был виден как на ладони в свете раннего утра. Это был мальчик, ей не знакомый, на вид ему было лет девять-десять, когда он умер. Зеленая футболка с черепашками-ниндзя разодрана на груди, и вдоль разлохмаченных краев виднелись пятна запекшейся крови. Мисс Гейсс заметила, как сверкает белым торчащее наружу ребро.

Ее одолели сомнения, и она оторвалась от прицела, чтобы посмотреть, как маленькая фигурка ковыляет и спотыкается, пробираясь между сооружениями игрового комплекса и обходя гимнастический снаряд «джунгли». Возраста он был подходящего, но у нее и так уже двадцать два ученика. На одного больше, и — она знала — классом станет сложно управлять. К тому же сегодня класс фотографируется, и ей не нужны лишние трудности. Более того, внешность ребенка едва отвечает требованиям, принятым для четвертого класса… в особенности в день, когда класс фотографируется.

«До Бедствия ты едва ли позволила бы себе подобную роскошь», — мысленно упрекнула она себя. Она снова прижалась глазом к пластмассовому окуляру прицела и чуть поморщилась при мысли обо всех детях, которых «подсаживали» ей в начальные классы на протяжении стольких лет: глухих детях, слепых детях, детях, страдающих аутизмом, страдающих эпилепсией и синдромом Дауна, гиперактивных и переживших сексуальное насилие, брошенных и с дислексией, детях, умирающих от рака, и детях, умирающих от СПИДа…

Мертвый ребенок перебрался через неглубокий ров и уже приближался к ограждению из колюще-режущей проволоки, которой мисс Гейсс обнесла школу, в том месте, где гравийная игровая площадка для младших классов примыкала к мощеной баскетбольной площадке четвертого класса и прямоугольным кортам. Она знала, что мальчик так и будет идти вперед, не обращая внимания на проволоку, сколько бы кусков мяса та ни вырвала из его тела.

Вздохнув, уже ощущая усталость, хотя официально занятия еще даже не начинались, мисс Гейсс опустила «ремингтон», поставила на предохранитель и пошла вниз по лестнице колокольни, чтобы приветствовать нового ученика.

Эта история слишком длинная для отображения в ленте. Читать полностью...
♦ одобрила Совесть
15 марта 2014 г.
Автор: Стивен Кинг

— Заканчивается регистрация на джонт-рейс номер 701.

Приятный женский голос эхом прокатился через Голубой зал Нью-Йоркского вокзала Порт-Осорити. Вокзал почти не изменился за последние три сотни лет, оставаясь по-прежнему обшарпанным и немного пугающим. Меж тем записанный на пленку голос продолжал:

— Джонт-рейс до Уайтхед-Сити, планета Марс. Всем пассажирам с билетами необходимо пройти в спальную галерею Голубого зала. Проверьте, все ли ваши документы в порядке. Благодарим за внимание.

Спальная галерея на втором этаже в отличие от самого зала вовсе не выглядела обшарпанной: ковер от стены до стены, белые стены с репродукциями, успокаивающие переливы света. На одинаковом расстоянии друг от друга по десять в ряд в галерее размещались сто кушеток, между которыми двигались сотрудники джонт-службы.

Семейство Оутсов расположилось на четырех стоящих рядом кушетках в дальнем конце галереи: Марк Оутс и его жена Мерилис по краям, Рикки и Патриция между ними.

— Папа, а ты нам расскажешь про джонт? — спросил Рикки. — Ты обещал.

Со всех сторон доносились приглушенные звуки разговоров, шорохи, шелест одежды: пассажиры устраивались на своих местах.

Марк посмотрел на жену и подмигнул. Мерилис подмигнула в ответ, хотя Марк видел, что она волновалась. По мнению Марка это было совершенно естественно: первый джонт в жизни для всех, кроме него. За последние шесть месяцев — с тех пор, как он получил уведомление от разведочной компании «Тексас Уотер» о том, что его переводят на Марс в Уайтхед-Сити, — они с Мерилис множество раз обсуждали все плюсы и минусы переезда с семьей и в конце концов решили, что на два года им расставаться не стоит. Сейчас же, глядя на бледное лицо Мерилис, Марк подумал, не сожалеет ли она о принятом решении.

Он взглянул на часы и увидел, что до джонта осталось еще около получаса: вполне достаточно, чтобы рассказать детям обещанную историю. Это, возможно, отвлечет их и успокоит, а то об этом джонте столько слухов... Может быть, даже успокоит Мерилис.

— Ладно, — сказал он.

Двенадцатилетний Рикки и девятилетняя Пат смотрели на него, не отрываясь.

— Насколько известно, — начал он, — джонт изобрели лет триста назад, примерно в 1987 году. Сделал это Виктор Карун. Причина того, что мы не знаем точной даты открытия, — некоторая эксцентричность Каруна... Он довольно долго экспериментировал с новым процессом, прежде чем информировать правительство об открытии, и то сделал это только потому, что у него кончились деньги и его не хотели больше финансировать.

В дальнем конце помещения бесшумно открылась дверь, и появились двое служащих, одетых в ярко-красные комбинезоны джонт-службы. Перед собой они катили столик на колесах: на столике лежал штуцер из нержавеющей стали, соединенный с резиновым шлангом. Марк знал, что под столиком, спрятанные от глаз пассажиров длинной скатертью, размещались два баллона с газом. Сбоку на крючке висела сетка с сотней сменных масок.

Марк продолжал говорить: у него достаточно времени, чтобы рассказать историю до конца.

Эта история слишком длинная для отображения в ленте. Читать полностью...
♦ одобрила Совесть
15 марта 2014 г.
Автор: Джеральд Даррелл

Мои друзья Поль и Марджери Гленхэм — неудавшиеся художники, а может быть, во имя милосердия лучше назвать их непреуспевающими. Впрочем, даже неудачи доставляют им больше удовольствия, чем большинству преуспевающих художников успех. А потому с ними приятно общаться, и в этом одна из причин, почему я, приезжая во Францию, охотно останавливаюсь у них. Их обветшалый дом в Провансе — средоточие беспорядка: мешки с картофелем, пучки сушеных трав, плети чеснока и горы сухой кукурузы чередуются с кипами незавершенных акварелей и грудами страховидных полотен Марджери вперемешку со странными неандертальскими скульптурами Поля. Среди этого подобия деревенской ярмарки бродят коты всех пород и мастей и вереницы собак — от ирландского волкодава ростом с теленка до старого английского бульдога с голосом Стефенсоновой «Ракеты». Все стены украшены клетками — обителью канареек, которые ретиво распевают чуть не круглые сутки, мешая людям разговаривать. Словом, в доме царит теплая, дружеская, какофоническая, чрезвычайно приятная атмосфера.

В тот день я приехал под вечер усталый после долгого путешествия, и Поль тотчас взялся приводить меня в норму при помощи горячего бренди и гигантского лимона. Мне посчастливилось вовремя очутиться под их кровом, ибо последние полчаса летнее небо над Провансом было застлано тяжелой черной пеленой грозовых туч, и гром отдавался среди скал так, будто по деревянной лестнице катились миллионы камней. Только я юркнул в теплую шумную кухню, наполненную соблазнительными запахами стряпни Марджери, как хлынул проливной дождь. Дробь капель о черепичную крышу вместе с ударами грома, от которых содрогалось даже прочное каменное строение, пробудил дух соперничества у канареек, и они принялись петь все разом. В жизни не припомню такой шумной грозы.

— Еще кружечку, дружище? — справился Поль с надеждой в голосе.

— Нет-нет! — перекричала Марджери канареечные трели и гул дождя. — Еда готова, холодная будет уже не такая вкусная. Поль, неси вино. Джерри, дорогой, садись за стол.

— Вино, вино, даешь вино! У меня припасено для тебя нечто особенное, дружище. — С этими словами Поль спустился в погреб, чтобы тут же вернуться с охапкой бутылок, которые он благоговейно поставил на стол предо мной. — Гигонда — мое личное открытие, бронтозаврова кровь, дружище, поверь мне, прямо из вен доисторического чудовища. Очень славно пойдет с трюфелями и индейкой, приготовленными Марджери.

Откупорив одну бутылку, он щедрой рукой налил темно-красного вина в объемистый бокал. Поль был прав. Вино красным бархатом легло на язык, а дойдя до горла, вызвало настоящий фейерверк в мозгу.

— Ну как, здорово? — осведомился Поль, изучая мое лицо. — Я обнаружил его в маленьком погребке в районе Карпентрас. Стояла дьявольская жара, а в погребке было так прохладно, так уютно, что я сам не заметил, как выдул две бутылки. Не вино, а чистый соблазн. Разумеется, стоило мне выйти на солнце опять, как меня будто кувалдой огрели. Пришлось Марджери сесть за руль.

— Мне было так стыдно за него, — сказала Марджери, ставя передо мной тарелку с трюфелем величиной с персик, запеченным в тонкую, хрусткую корочку теста. — Он заплатил за вино хозяину, поклонился и... упал ничком на землю. Пришлось хозяину с сыном вдвоем заталкивать его в машину. Ужасная картина.

— Ерунда, — возразил Поль. — Хозяин был счастлив. Лучшего рейтинга он не мог пожелать.

— Это тебе так кажется, — возразила Марджери. — Ладно, Джерри, ешь, пока не остыло.

Разрезав золотистый шарик, я ощутил запах трюфеля, тонкий аромат сырого леса, соединивший в себе запахи миллионов тлеющих листьев. С красным вином в придачу трапеза была просто божественной. Мы молча принялись уписывать трюфели, слушая дробный стук дождя по черепице, раскаты грома и экстатические трели канареек. Бульдог, невесть почему с ходу проникшийся ко мне глубокой симпатией, сидел подле моего стула и не сводил с меня выпуклых коричневых глаз, тихо посапывая.

— Великолепно, Марджери, — произнес я, когда последний кусочек хрустящей корки растаял снежинкой на моем языке. — Право же, при твоем кулинарном искусстве и чутье Поля на вина, открой вы ресторанчик, в два счета заслужили бы три звездочки у «Мишлена».

— Спасибо, дорогой, — отозвалась Марджери, потягивая вино, — но я предпочитаю готовить для узкого круга гурманов, чем для толпы обжор.

— Она права, тут ничего не возразишь, — подхватил Поль, не уставая наполнять наши бокалы.

Сильнейший раскат грома прямо над крышей прервал нашу беседу, даже канарейки на минуту смолкли, устрашенные такой мощью. Когда гром стих, Марджери указала вилкой на супруга.

— Не забудь показать Джерри эту штуковину.

Эта история слишком длинная для отображения в ленте. Читать полностью...
♦ одобрила Совесть
13 марта 2014 г.
Автор: Анна Старобинец

Правила «черные трещины в асфальте» диктовали свои условия. Они были угрозой. Они попадались слишком часто и нарушали весь ритм. Саша быстро семенил по улице, засунув потные руки в карманы джинсов; ему нужно было идти так: четыре коротких шага — пятый через трещину, наступить на правую ногу, снова четыре шага — и снова черная, обгрызенная по краям полоса, наступить левой. Только вот трещины встречались и на третьем, и на втором шаге, и Саша резко тормозил, спотыкался, судорожно менял ногу, но все равно часто перешагивал не той ногой и в ужасе спешил дальше, стараясь только краем глаза отмечать трещины, но ни в коем случае не заглядывать в них, не видеть забившиеся внутрь фантики, осколки, монеты и ростки пыльной, заляпанной машинным маслом травы. Видеть только черные полосы, резкие границы, к которым ему не дозволено прикасаться.

В метро Правила неожиданно изменились. Ровные квадраты абрикосовых плиток, устилавших перрон, играли в другую игру. На их края, наоборот, нужно было становиться, причем так, чтобы они приходились ровно на середину подошвы. Двигаться стало проще: полоски теперь встречались часто, но регулярно, и к ним можно было приноровиться. Где-то на полпути квадраты вдруг выпустили Сашу из своей цепкой геометрической хватки. И беззвучный голос, который управлял игрой, который никогда не ошибался, — этот голос, почти ласково, подтвердил: перерыв, абсолютная свобода, можешь идти, как хочешь. Саша доверчиво снял ногу с границы и пошел дальше вприпрыжку, стараясь смотреть только вверх или по сторонам. Отец взял Сашу за руку, они переступили через узкую темноту между платформой и дверью поезда и вошли в вагон.

На обед были кислые щи и картошка с осетриной. Тяжелый рыбный запах в сочетании со скрипичным радиоконцертом обычно вызывал у матери ощущение домашнего уюта. У отца — прилив необъяснимой тоски (в то время как картошка с грибами, напротив, повышала настроение) и острое желание сделать телефонный звонок. Саша не любил рыбу. Но поскольку в ней содержался фосфор, рыба входила в список обязательных обеденных пыток.

Саша аккуратно прощупывал языком рыбную кашицу за щеками — в поисках незамеченных костей, которые могут случайно проткнуть пищевод, а потом по кровеносным сосудам дойти до сердца. Затем разделял пережеванный комок на маленькие порции и нерешительно глотал.

— Саня, не раскачивайся на табуретке! У нее из-за этого отвинчиваются ножки, — раздраженно прикрикнула мать и немедленно повернулась к мужу: — Что ты делаешь? Ты прекрасно знаешь, что рыбные кости мы кладем в левую помойку. В правую мы кладем только то, что можно давать соседским собакам.

С покорной улыбкой отец засунул пятерню в обрезанный пакет из-под кефира — для мелкого пищевого мусора — и выгреб обратно рыбные кости. Благодушное выражение сходило с его лица крайне редко. Во-первых, само лицо — круглый, гладко выбритый блин с пухлыми добрыми губами — к тому располагало. Во-вторых, десятилетняя тренировка. С первого дня своей семейной жизни отец твердо придерживался учения Дейла Карнеги: улыбайся. У него была обаятельная улыбка.

Во время чая зазвонил телефон.

— Саша, сними трубку, тебе ближе.

Саша выждал ровно четыре звонка и сказал: «Вас слушают» — на отцовский манер.

— Алло? Алло? — сквозь слабый треск сладко чирикал чужой женский голос. — Пожалуйста, позови к телефону папу.

С хрустом дожевывая кусок вафельного торта с орехами, отец прислонил довольное лицо к трубке:

— Вас слушают. Нет, вы не туда попали. Да, попробуйте позвонить по другому номеру.

Через пять минут «К Элизе» тоскливо занудела из кармана отцовских брюк.

— Что ж такое, задергали совсем… Да, вас слушают! Здассуйте, Виктор Алексеич! Да, все документы я подготовил… Ну, если очень срочно, могу передать и сегодня…

Отцовский голос стих за плотно прикрытой дверью кухни. Мать с грохотом накрыла крышкой кастрюлю с супом и убрала на нижнюю полку холодильника.

Саша лежал на спине с закрытыми глазами. На спине он засыпать не умел, но Правила запрещали сразу ложиться на бок. Сначала на спину. Кроме того, ему еще нужно будет встать. И включить свет — когда родители уйдут к себе в комнату и не смогут заметить преступную желтую полоску под дверью детской. Уже больше одиннадцати, и по правилам, которые четко соблюдает все семейство, Саше полагается спать. По другим Правилам ему нужно встать. Чтобы посмотреть, правильно ли стоит на подоконнике ваза. Раньше такого не было — по ночам Игра всегда прекращалась. Но в последнее время стало случаться все чаще. При электрическом свете какие-то предметы ускользали от Сашиного внимания. Потом, когда все погружалось в темноту, они неожиданно, вместе с липкой волной холодного пота, вместе со стуком сердца, заявляли о себе. Они могли стоять неправильно. Причем уже давно. Иногда на память приходили предметы, которые он не поправлял уже несколько дней. Если их так и оставить — что-то случится. Что-то страшное и конечное , что-то, что сделает кошмаром его жизнь и полностью нарушит ход вещей. Если поправить с опозданием — будут обычные неприятности. Если поправить вовремя — ничего не случится. Поощрения не были предусмотрены в Правилах. Только наказания. Только постоянный страх главной Ошибки.

Сейчас ваза очень тревожила его. Перед сном Саша проверил, как она стоит, но теперь ему стало казаться, что ее все-таки нужно было сдвинуть чуть-чуть левее. Самую малость. Он встал и нажал на выключатель. Ваза стояла почти правильно. Но к ней обязательно нужно было прикоснуться. Чтобы сдвинуть влево на какую-то тысячную долю миллиметра. Саша быстро дотронулся до вазы справа и вернулся в постель.

Уже засыпая, уже на боку, он вдруг почувствовал, что что-то еще в его комнате останется неправильным и непоправимым, если сейчас он позволит себе заснуть.

Снова встал и зажег свет. Оглянулся и чуть не закричал от ужаса. Его книги, его тетради, учебники, фотографии, картина на стене, фарфоровая балерина, календарь, ручки, скрепки, компьютерная клавиатура, магнитофонные кассеты, одеяло на кровати, еще повторяющее очертания его тела, — все было неправильно. Более чем неправильно. Это был хаос, беспросветный и агрессивный, кошмарная глумливая шутка оживших вещей. Настоящая война, затеянная карандашами, ластиками, пятнами на полу, занавесками на окнах, тенями на стенах.

Пару секунд простояв неподвижно — белая майка, полосатые трусы, мурашки по коже, — Саша принялся судорожно расставлять по местам. Менять местами. Двигать на сантиметр. На миллиметр. Прикасаться.

— Почему ты не спишь в такое время? Что происходит? — Мать стояла на пороге детской, недобрая и усталая без грима.

— Ищу тетрадку для контрольных, — промямлил Саша едва слышно и, подбежав к матери, повис у нее на шее. Холодными губами уткнулся в пучок красных, пахнущих потом и кислой капустой волос. Рукой незаметно поправил уродливую, с бисером, заколку. Аккуратно дотронулся пальцем слева. Спас маму.

Улегся и через полчаса вскочил снова — оставалось еще кое-что закончить. Потом подумал про мать с отцом, как они спят в другой, наверняка неправильной, комнате. Выждал еще немного. И, ступая ледяными ногами по паркету, направился к ним. Медленно открыл дверь. Включил свет. И бросился к серванту, к книжным полкам, к стопке журналов — пока еще было время, пока мать, заслоняясь рукой от света, не могла разглядеть, что он делает; пока отец не вскочил и не оторвал его, визжащего, мокрого от слез и слюней, от оконных жалюзи, которые нужно было, необходимо было сдернуть с окна.

На следующее утро мать заставила его подробно рассказать про Игру. И каким-то ее словам, жалким и ласковым словам, уверенным словам, металлическому призвуку ее голоса — удалось заглушить тот другой, беззвучный Голос, которого вот уже больше года слушался Саша. Уклоняясь от липких материнских поцелуев и назойливых рук, которые все пытались погладить его по щеке, Саша с облегчением соглашался, что да, никаких Правил нет, их придумал он сам. И что теперь нужно просто перестать соблюдать их — вот и все.

Без Правил привычная потрескавшаяся дорога в школу оказалась пыткой еще большей, чем с ними. Съеживаясь под своим рюкзачком, Саша наступал на кривые черные линии и чувствовал, что, возможно, убивает кого-то, неминуемо приближает какую-то страшную катастрофу. На обратном пути стало уже легче. Через пару дней трещины еще не казались ему просто трещинами, но уже казались безвредными, поверженными врагами. Он наступал на них нагло и не без злорадства. Он знал, что, наверное, мучает их тем, что отказывается играть. Но Судья, кажется, уже безоговорочно присудил победу в этой Игре ему. Никто не наказывал его за несоблюдение Правил. Не было грома. И не было молний.

Первый вечер без Правил Саша провел беспокойно. Не меньше сотни предметов беспорядочно толпились на столе, на шкафу, на полках и подоконнике и, удивленные его пренебрежением, безнаказанно занимали самые неправильные позиции. Дождавшись темноты, они стали угрожать. Они кривлялись и намекали на то, что главная Ошибка уже сделана. И что ее неизбежный, необратимый итог наступит скоро, уродливо исказив мир. Это не будет одна из тех понятных, уютных бед, про которые мама говорит «пришла нежданно-негаданно». Нет. Просто события, на первый взгляд мелкие, неважные и даже приятные, вот-вот сложатся — уже начали складываться — в страшную, змеевидную цепочку, которая приведет к Катастрофе, а потом к Концу.

Саша сдернул с себя край одеяла, но остался лежать. Встать сейчас — значит признать свое полное поражение. Или, если верить маме, заболевание. Свою трусость. Ведь, в сущности, что может быть глупее, чем вскакивать из теплой постели, чтобы передвинуть пенал сантиметров на пять-шесть?

Чтобы успокоиться, Саша залез холодной влажной рукой в трусы. Медленно потер яички. Считая до трех. Остановился. Снова потер — остановился на счет «три». И еще — раз, два… И вдруг в ужасе выдернул руку, съежился, глотая слезы и часто дыша. Эту часть Игры он забыл отменить. Считать до трех теперь совершенно необязательно. Нельзя.

Когда Саша вернулся домой из школы, ему сначала показалось, что на кухне подвывает собака — может быть, она опять сбежала от соседки, которая ее плохо кормила, и каким-то образом проникла к ним в квартиру. Он слегка приоткрыл дверь и опасливо заглянул в узкую щелочку. Саша боялся собак. И никогда к ним не прикасался, чтобы параличный клещ, который водится в собачьей шерсти, не мог залезть в Сашины пальцы и сделать его тело неподвижным на всю жизнь. И еще — чтобы не подцепить бешенство, от которого на губах всегда будет пена.

В щелочку собаку не было видно. Наверное, она забилась в угол. Или за холодильник. Саша открыл дверь шире и бочком протиснулся в кухню. Собаки не было. В углу за столом сидела мать. Ее глаза были плотно зажмурены; она странно покачивалась из стороны в сторону, размазывала рукой влажно-розовое пятно помады вокруг губ и скулила.

Саша испугался. Неуклюже шарахнулся обратно к двери, локтем задел чашку с чаем, стоявшую на столе. Бурая холодная жидкость залила ему руки и свитер. Мать открыла глаза, посмотрела на мутные капли и сказала:

— Наш папа умер.

Саша повернулся и пошел в ванную. И очень тщательно, десять раз вымыл руки с мылом — хотя и не гладил собаку.

На похоронах мать не плакала. И потом тоже. Саша понимал, что ей мешает плакать мертвая женщина, чье искореженное тело вытащили вместе с телом отца из разбитой машины, пахнувшей духами и кровью.

Отца хоронили в закрытом гробу, поэтому Саша так и не смог посмотреть, правильно ли он там лежит.

По дороге домой Голос, который молчал вот уже полгода, послышался вновь. Он был очень тихим. Он пожалел Сашу. Но сказал, что Саша сам во всем виноват. Грустно и укоризненно он объяснил Саше новые Правила Игры. Они были куда сложнее, чем раньше.

После поминок, проводив гостей, мать села в кресло и просидела там неподвижно до вечера. Когда в комнате стало темнеть, Саша медленно, чтобы успеть досчитать до семи, подошел к ней и сказал:

— Мама, ты неправильно сидишь.

Она не пошевелилась. И ничего не ответила.

Саша пошел на кухню и достал из ящика нож — тот, который лежал левее. С деревянной ручкой. Потом вернулся в комнату и сказал:

— Мама, ты неправильно сидишь.
♦ одобрила wolff
7 марта 2014 г.
Автор: Леонид Андреев

Публикуем на сайте жуткую повесть Леонида Андреева «Красный смех», написанную в 1904 году:

------

ЧАСТЬ I

ОТРЫВОК ПЕРВЫЙ

… безумие и ужас.

Впервые я почувствовал это, когда мы шли по энской дороге — шли десять часов непрерывно, не останавливаясь, не замедляя хода, не подбирая упавших и оставляя их неприятелю, который сплошными массами двигался сзади нас и через три-четыре часа стирал следы наших ног своими ногами. Стоял зной. Не знаю, сколько было градусов: сорок, пятьдесят или больше; знаю только, что он был непрерывен, безнадежно-ровен и глубок. Солнце было так огромно, так огненно и страшно, как будто земля приблизилась к нему и скоро сгорит в этом беспощадном огне. И не смотрели глаза. Маленький, сузившийся зрачок, маленький, как зернышко мака, тщетно искал тьмы под сенью закрытых век: солнце пронизывало тонкую оболочку и кровавым светом входило в измученный мозг. Но все-таки так было лучше, и я долго, быть может, несколько часов, шел с закрытыми глазами, слыша, как движется вокруг меня толпа: тяжелый и неровный топот ног, людских и лошадиных, скрежет железных колес, раздавливающих мелкий камень, чье-то тяжелое, надорванное дыхание и сухое чмяканье запекшимися губами. Но слов я не слыхал. Все молчали, как будто двигалась армия немых, и, когда кто-нибудь падал, он падал молча, и другие натыкались на его тело, падали, молча поднимались и, не оглядываясь, шли дальше — как будто эти немые были также глухи и слепы. Я сам несколько раз натыкался и падал, и тогда невольно открывал глаза, — и то, что я видел, казалось диким вымыслом, тяжелым бредом обезумевшей земли. Раскаленный воздух дрожал, и беззвучно, точно готовые потечь, дрожали камни; и дальние ряды людей на завороте, орудия и лошади отделились от земли и беззвучно студенисто колыхались — точно не живые люди это шли, а армия бесплотных теней. Огромное, близкое, страшное солнце на каждом стволе ружья, на каждой металлической бляхе зажгло тысячи маленьких ослепительных солнц, и они отовсюду, с боков и снизу забирались в глаза, огненно-белые, острые, как концы добела раскаленных штыков. А иссушающий, палящий жар проникал в самую глубину тела, в кости, в мозг, и чудилось порою, что на плечах покачивается не голова, а какой-то странный и необыкновенный шар, тяжелый и легкий, чужой и страшный.

И тогда — и тогда внезапно я вспомнил дом: уголок комнаты, клочок голубых обоев и запыленный нетронутый графин с водою на моем столике — на моем столике, у которого одна ножка короче двух других и под нее подложен свернутый кусочек бумаги. А в соседней комнате, и я их не вижу, будто бы находятся жена моя и сын. Если бы я мог кричать, я закричал бы — так необыкновенен был этот простой и мирный образ, этот клочок голубых обоев и запыленный, нетронутый графин.

Знаю, что я остановился, подняв руки, но кто-то сзади толкнул меня; я быстро зашагал вперед, раздвигая толпу, куда-то торопясь, уже не чувствуя ни жара, ни усталости. И я долго шел так сквозь бесконечные молчаливые ряды, мимо красных, обожженных затылков, почти касаясь бессильно опущенных горячих штыков, когда мысль о том, что же я делаю, куда иду так торопливо, — остановила меня. Так же торопливо повернул в сторону, пробился на простор, перелез какой-то овраг и озабоченно сел на камень, как будто этот шершавый, горячий камень был целью всех моих стремлений.

И тут впервые я почувствовал это. Я ясно увидел, что эти люди, молчаливо шагающие в солнечном блеске, омертвевшие от усталости и зноя, качающиеся и падающие, что это безумные. Они не знают, куда они идут, они не знают, зачем это солнце, они ничего не знают. У них не голова на плечах, а странные и страшные шары. Вот один, как и я, торопливо пробирается сквозь ряды и падает; вот другой, третий. Вот поднялась над толпою голова лошади с красными безумными глазами и широко оскаленным ртом, только намекающим на какой-то страшный и необыкновенный крик, поднялась, упала, и в этом месте на минуту сгущается народ, приостанавливается, слышны хриплые, глухие голоса, короткий выстрел, и потом снова молчаливое, бесконечное движение. Уже час сижу я на этом камне, а мимо меня все идут, и все так же дрожит земля, и воздух, и дальние призрачные ряды. Меня снова пронизывает иссушающий зной, и я уже не помню того, что представилось мне на секунду, а мимо меня все идут, идут, и я не понимаю, кто это. Час тому назад я был один на этом камне, а теперь уже собралась вокруг меня кучка серых людей: одни лежат и неподвижны, быть может, умерли; другие сидят и остолбенело смотрят на проходящих, как и я. У одних есть ружья, и они похожи на солдат; другие раздеты почти догола, и кожа на теле так багрово-красна, что на нее не хочется смотреть. Недалеко от меня лежит кто-то голый спиной кверху. По тому, как равнодушно уперся он лицом в острый и горячий камень, по белизне ладони опрокинутой руки видно, что он мертв, но спина его красна, точно у живого, и только легкий желтоватый налет, как в копченом мясе, говорит о смерти. Мне хочется отодвинуться от него, но нет сил, и, покачиваясь, я смотрю на бесконечно идущие, призрачные покачивающиеся ряды. По состоянию моей головы я знаю, что и у меня сейчас будет солнечный удар, но жду этого спокойно, как во сне, где смерть является только этапом на пути чудесных и запутанных видений.

И я вижу, как из толпы выделяется солдат и решительно направляется в нашу сторону. На минуту он пропадает во рву, а когда вылезает оттуда и снова идет, шаги его нетверды, и что-то последнее чувствуется в его попытках собрать свое разбрасывающееся тело. Он идет так прямо на меня, что сквозь тяжелую дрему, охватившую мозг, я пугаюсь и спрашиваю:

— Чего тебе?

Он останавливается, как будто ждал только слова, и стоит огромный, бородатый, с разорванным воротом. Ружья у него нет, штаны держатся на одной пуговице, и сквозь прореху видно белое тело. Руки и ноги его разбросаны, и он, видимо, старается собрать их, но не может: сведет руки, и они тотчас распадутся.

— Ты что? Ты лучше сядь, — говорю я.

Но он стоит, безуспешно подбираясь, молчит и смотрит на меня. И я невольно поднимаюсь с камня и, шатаясь, смотрю в его глаза — и вижу в них бездну ужаса и безумия. У всех зрачки сужены — а у него расплылись они во весь глаз; какое море огня должен видеть он сквозь эти огромные черные окна! Быть может, мне показалось, быть может, в его взгляде была только смерть, — но нет, я не ошибаюсь: в этих черных, бездонных зрачках, обведенных узеньким оранжевым кружком, как у птиц, было больше, чем смерть, больше, чем ужас смерти.

— Уходи! — кричу я, отступая. — Уходи!

И как будто он ждал только слова — он падает на меня, сбивая меня с ног, все такой же огромный, разбросанный и безгласный. Я с содроганием освобождаю придавленные ноги, вскакиваю и хочу бежать — куда-то в сторону от людей, в солнечную, безлюдную, дрожащую даль, когда слева, на вершине, бухает выстрел и за ним немедленно, как эхо, два других. Где-то над головою, с радостным, многоголосым визгом, криком и воем проносится граната.

Нас обошли!

Нет уже более смертоносной жары, ни этого страха, ни усталости. Мысли мои ясны, представления отчетливы и резки; когда, запыхавшись, я подбегаю к выстраивающимся рядам, я вижу просветлевшие, как будто радостные лица, слышу хриплые, но громкие голоса, приказания, шутки. Солнце точно взобралось выше, чтобы не мешать, потускнело, притихло — и снова с радостным визгом, как ведьма, резнула воздух граната.

Я подошел.

* * *

ОТРЫВОК ВТОРОЙ

… почти все лошади и прислуга. На восьмой батарее так же. На нашей, двенадцатой, к концу третьего дня осталось только три орудия — остальные подбиты, — шесть человек прислуги и один офицер я. Уже двадцать часов мы не спали и ничего не ели, трое суток сатанинский грохот и визг окутывал нас тучей безумия, отделял нас от земли, от неба, от своих, — и мы, живые, бродили — как лунатики. Мертвые, те лежали спокойно, а мы двигались, делали свое дело, говорили и даже смеялись, и были — как лунатики. Движения наши были уверенны и быстры, приказания ясны, исполнение точно — но если бы внезапно спросить каждого, кто он, он едва ли бы нашел ответ в затемненном мозгу. Как во сне, все лица казались давно знакомыми, и все, что происходило, казалось также давно знакомым, понятным, уже бывшим когда-то; а когда я начинал пристально вглядываться в какое-нибудь лицо или в орудие или слушал грохот — все поражало меня своей новизною и бесконечной загадочностью. Ночь наступала незаметно, и не успевали мы увидеть ее и изумиться, откуда она взялась, как уже снова горело над нами солнце. И только от приходивших на батарею мы узнавали, что бой вступает в третьи сутки, и тотчас же забывали об этом: нам чудилось, что это идет все один бесконечный, безначальный день, то темный, то яркий, но одинаково непонятный, одинаково слепой. И никто из нас не боялся смерти, так как никто не понимал, что такое смерть.

На третью или на четвертую ночь, я не помню, на одну минуту я прилег за бруствером, и, как только закрыл глаза, в них вступил тот же знакомый и необыкновенный образ: клочок голубых обоев и нетронутый запыленный графин на моем столике. А в соседней комнате, — и я их не вижу — находятся будто бы жена моя и сын. Но только теперь на столе горела лампа с зеленым колпаком, значит, был вечер или ночь. Образ остановился неподвижно, и я долго и очень спокойно, очень внимательно рассматривал, как играет огонь в хрустале графина, разглядывал обои и думал, почему не спит сын: уже ночь, и ему пора спать. Потом опять разглядывал обои, все эти завитки, серебристые цветы, какие-то решетки и трубы, — я никогда не думал, что так хорошо знаю свою комнату. Иногда я открывал глаза и видел черное небо с какими-то красивыми огнистыми полосами, и снова закрывал их, и снова разглядывал обои, блестящий графин, и думал, почему не спит сын: уже ночь, и ему надо спать. Раз недалеко от меня разорвалась граната, колыхнув чем-то мои ноги, и кто-то крикнул громко, громче самого взрыва, и я подумал: «Кто-то убит!» — но не поднялся и не оторвал глаз от голубеньких обоев и графина.

Потом я встал, ходил, распоряжался, глядел в лица, наводил прицел, а сам все думал: отчего не спит сын? Раз спросил об этом у ездового, и он долго и подробно объяснял мне что-то, и оба мы кивали головами. И он смеялся, а левая бровь у него дергалась, и глаз хитро подмаргивал на кого-то сзади. А сзади видны были подошвы чьих-то ног и больше ничего.

В это время было уже светло, и вдруг — капнул дождь. Дождь — как у нас, самые обыкновенные капельки воды. Он был так неожидан и неуместен, и мы все так испугались промокнуть, что бросили орудия, перестали стрелять и начали прятаться куда попало. Ездовой, с которым мы только что говорили, полез под лафет и прикорнул там, хотя его могли каждую минуту задавить, толстый фейерверкер стал зачем-то раздевать убитого, а я заметался по батарее и что-то искал — не то плащ, не то зонтик. И сразу на всем огромном пространстве, где капнул дождь из набежавшей тучи, наступила необыкновенная тишина. Запоздало взвизгнула и разорвалась шрапнель, и тихо стало — так тихо, что слышно было, как сопит толстый фейерверкер и стукают по камню и по орудиям капельки дождя. И этот тихий и дробный стук, напоминающий осень, и запах взмоченной земли, и тишина — точно разорвали на мгновение кровавый и дикий кошмар, и, когда я взглянул на мокрое, блестящее от воды орудие, оно неожиданно и странно напомнило что-то милое, тихое, не то детство мое, не то первую любовь. Но вдалеке особенно громко прозвучал первый выстрел, и исчезло очарование мгновенной тишины; с тою же внезапностью, с какою люди прятались, они начали вылезать из-под своих прикрытий; на кого-то закричал толстый фейерверкер; грохнуло орудие, за ним второе, снова кровавый неразрывный туман заволок измученные мозги. И никто не заметил, когда прекратился дождь; помню только, что с убитого фейерверкера, с его толстого, обрюзгшего желтого лица скатывалась вода, вероятно, дождь продолжался довольно долго…

… Передо мною стоял молоденький вольноопределяющийся и докладывал, держа руку к козырьку, что генерал просит нас удержаться только два часа, а там подойдет подкрепление. Я думал о том, почему не спит мой сын, и отвечал, что могу продержаться сколько угодно. Но тут меня почему-то заинтересовало его лицо, вероятно, своею необыкновенной и поразительной бледностью. Я ничего не видел белее этого лица: даже у мертвых больше краски в лице, чем на этом молоденьком, безусом. Должно быть, по дороге к нам он сильно перепугался и не мог оправиться; и руку у козырька он держал затем, чтобы этим привычным и простым движением отогнать сумасшедший страх.

— Вы боитесь? — спросил я, трогая его за локоть. Но локоть был как деревянный, а сам он тихонько улыбался и молчал. Вернее, дергались в улыбке только его губы, а в глазах были только молодость и страх — и больше ничего. — Вы боитесь? — повторил я ласково.

Губы его дергались, силясь выговорить слово, и в то же мгновение произошло что-то непонятное, чудовищное, сверхъестественное. В правую щеку мне дунуло теплым ветром, сильно качнуло меня — и только, а перед моими глазами на месте бледного лица было что-то короткое, тупое, красное, и оттуда лила кровь, словно из откупоренной бутылки, как их рисуют на плохих вывесках. И в этом коротком, красном, текущем продолжалась еще какая-то улыбка, беззубый смех — красный смех.

Я узнал его, этот красный смех. Я искал и нашел его, этот красный смех. Теперь я понял, что было во всех этих изуродованных, разорванных, странных телах. Это был красный смех. Он в небе, он в солнце, и скоро он разольется по всей земле, этот красный смех!

Эта история слишком длинная для отображения в ленте. Читать полностью...
♦ одобрил friday13
6 марта 2014 г.
Автор: Генри Слизар

Амалия сбилась с ног. Целый вечер она носила в кабинет чашки с дымящимся кофе, бормоча себе под нос ямайские проклятья. Клара Пфайфер не обращала на это внимания, так как знала, что ее служанка жаловалась на тяготы домашней работы как раз в минуты наибольшего удовольствия. В половине двенадцатого Клара заглянула в кабинет, чтобы напомнить мужу и его компаньону, что запасы кофе в доме небезграничны.

Билл Пфайфер даже не ответил жене, но Джо Кранц по-мальчишески виновато взглянул на нее и извинился, что засиделся так поздно. Миссис Пфайфер, не дослушав, замахала руками. Она уже привыкла к этим ночным бдениям, которых, с тех пор как возникла их фирма по производству детских игрушек, было немало. Билл утверждал, что в работе на себя лишь одно плохо — ненормированный рабочий день. Но Кларе даже нравилось, когда мужчины спорили о каком-нибудь новом проекте: воздух насыщался тогда электричеством, словно перед грозой. В те скучные дни, когда Билл зарабатывал на жизнь продавцом в «Детском мире», такого не было. К тому же фирма процветала, в чем нетрудно было убедиться, заглянув в кларин платяной шкаф. Улыбаясь, Клара поспешила вверх по лестнице взглянуть на сладкую мордашку Пэппи.

Тем временем в кабинете Джо Кранц отнюдь не улыбался, а упрямо тряс головой.

— Это все фантазии! — проговорил он строго. — Не пора ли умерить воображение и вернуться на землю?

— Не узнаю тебя! — Билл взъерошил пятерней свои мягкие волосы. Он был лет на восемь старше своего партнера, но иногда казалось, что Джо все девяносто. — Вспомни, разве не с воображения началось наше дело? Чем бы мы были без Дома-с-привидениями? Самой заурядной фирмой… А эта идея еще лучше. Я это чувствую, Джо. Всем нутром чувствую. — Он гулко постучал себя кулаком по широкой груди.

— А я чувствую своим кошельком, — возразил Джо, поглаживая то место на груди, где лежал бумажник. — Все эти заумные выдумки долго не продержатся, нам нужно что-нибудь посолиднее. Какая-нибудь заводная игрушка. Или конструктор.

— Стареешь, приятель. Двух лет не прошло, а уже стал законченным ретроградом.

— Мало того, что идея твоя заумная, в ней есть еще что-то патологическое! — Джо потряс листом бумаги, на котором Билл Пфайфер набросал эскиз. — Магическая кукла, надо же такое придумать! Хотел бы я знать, какие идиоты ее купят?

— Те самые идиоты, что покупали Дом-с-привидениями, — терпеливо ответил Билл. — Те самые, что тратят миллион долларов в год на открытки со всякой чернухой. К тому же, Джо, ты не понял самого главного. Это будет не подделка. Уверен, мы не продали бы и дюжины, если бы делали куклы здесь, на месте. Это будут настоящие магические куклы с Гаити. Куклы ву-ду.

— А я решил, что твоя служанка — с Ямайки.

— Амалия? С Ямайки, но прекрасно в них разбирается. На Ямайке таких кукол называют обэ-а, фактически это то же самое, что ву-ду.

Джо хмыкнул.

— Заимствуешь идеи у прислуги? Дошли, кажется, до ручки.

— Идея моя. Хотя натолкнули на нее действительно рассказы Амалии.

Билл поднял чашку с кофе и в три глотка проглотил содержимое.

— Слушай, — продолжал он. — Я уже размышлял о том, чтобы заказать куклы фирме Кросби — они ведут дела на Гаити, экспорт во Францию. Туземцы будут делать их за сущие гроши. И никакой подделки.

— А я думал, что кукла должна быть похожа на жертву.

— Не обязательно. В нее кладут волосы и обрезки ногтей того человека, на которого наводят порчу, этого достаточно. Но почему это тебя волнует, Джо? Ведь это всего-навсего шутка. Мы приложим инструкцию, как бы всерьез, понимаешь, о чем я говорю? И будем продавать по доллару девяносто восемь центов штука. Представляешь, какую мы получим прибыль, даже после уплаты налогов?

Взгляд Джо Кранца по-прежнему выражал сомнение, но его внутренний арифмометр откликнулся на слова о прибыли. Он потер подбородок, почесал в затылке и допил кофе. Билл почувствовал, что выиграл.

— Честно говоря, у меня от этой затеи мурашки по коже. Но раз ты так хочешь, я не возражаю.

Эта история слишком длинная для отображения в ленте. Читать полностью...
♦ одобрила Совесть
6 марта 2014 г.
Автор: Роальд Даль

Порез на коленке уже покрылся коростой. Ребенок ладошкой нащупал его и наклонился, чтобы получше рассмотреть. Это всегда очаровывало ребенка: струп словно бросал ему вызов, и он не мог не принять его.

«Да, — подумал ребенок, — я сковырну корку, даже если она еще не засохла, даже если она еще держится, даже если будет больно».

Пальцем он осторожно обследовал порез, потом зацепил ногтем коросту и тихонько потянул. Корка легко сошла, оставляя забавный маленький кружок гладкой красной кожи.

Хорошо. Очень хорошо. Ребенок потер кожу. Не больно. Он подобрал твердую коричневую корку, положил на колено и ловко щелкнул по ней ногтем. Корка полетела далеко и упала на самый край ковра у противоположной стены. Огромный красно-черно-желтый ковер тянулся от лестницы, где сидел мальчик, до входной двери, занимая всю площадь пола. Громадный ковер. Больше чем теннисный корт. Много больше. Мальчик пристально рассматривал его. Раньше он такого не замечал, но сейчас, внезапно, ему показалось, что все краски ковра почему-то стали ярче и живее и словно наполнились смыслом и таинственным содержанием.

«Я знаю, что это, — сказал сам себе ребенок. — Красный цвет — это кучи раскаленного угля. Что я должен сделать? Я должен пройти весь путь до двери, не коснувшись их. А если прикоснусь, то получу страшные ожоги. Ну а если быть совсем точным, я просто сгорю. А черный цвет ковра… да, черный цвет — это змеи, ядовитые змеи, главным образом, гадюки и кобры, толстые, как стволы деревьев; и если До них дотронуться, они искусают меня и я умру, не дождавшись вечернего чая. Если же я пройду по всему ковру и останусь цел и невредим, мне завтра на день рождения подарят щенка».

Он встал и залез на ступеньку выше. Внизу расстилалось безбрежное страшное поле. Сможет ли он? Достаточно ли желтого цвета? Желтый был единственный цвет, по которому можно ступать. Реально ли это сделать? Трудно решиться на такое путешествие. Риск слишком велик. Лицо ребенка — золотистая челка, большие голубые глаза, маленький острый подбородок — выражало беспокойство, когда он, перегнувшись через перила, смотрел вниз. Желтые полосы были немного узковаты местами, но, кажется, тянулись по всей длине ковра, хотя и было один—два довольно широких проема. Для того, кто только вчера с триумфом прошествовал по тропинке, выложенной кирпичом, от конюшен до беседки, не наступив ни на одну из много численных трещин, путь по ковру вряд ли будет слишком трудным. Все бы хорошо, но змеи! От одной мысли о них возникает страх, который будто иголками покалывает ноги.

Мальчик медленно спустился. Подойдя к ковру, он вытянул ногу в сандалии и аккуратно поставил ее на желтое пятно, затем также осторожно перенес вторую. Так! Пошел! Он был предельно собран и, раскинув в стороны руки, удерживал себя в равновесии. Потом он сделал еще шаг, высоко поднимая ноги, и остановился передохнуть. Узкая желтая тропинка тянулась метров на пять вперед, и мальчик постепенно, с большой осторожностью, словно по натянутому канату продвигался по ней. Там. где тропинка изогнулась, он, переступая через зловещее черно-красное месиво, вынужден был сделать шажок пошире. На полпути его качнуло, и, чтобы сохранить равновесие, он яростно замахал руками, будто ветряная мельница. Ему удалось удержаться, и, перешагнув, он отдыхал, стоя на носочках, затаив дыхание и вытянув в стороны руки с плотно сжатыми кулаками. Он находился сейчас на большом островке желтого цвета. Здесь было просторно, и он замер в нерешительности, желая остаться навсегда на этом славном безопасном желтом острове. И только мысль о том, что он может не получить щенка, заставила его продолжать путь.

Медленно мальчик пробирался вперед, после каждого шага останавливаясь, чтобы решить, куда ставить ногу. Один раз у него был выбор: либо пойти направо, либо — налево. Мальчик предпочел второе: хотя этот путь казался более трудным, там было не так много черного цвета. Черный цвет вселял в ребенка ужас. Мальчик лихорадочно обернулся, чтобы посмотреть, сколько же он прошел. Почти половину. Обратно уже не повернешь. Он стоял в центре зала и не мог ни вернуться назад, ни отпрыгнуть в сторону — ковер слишком широк. Его окружали черные и красные полосы, и он почувствовал внезапно, как отвратительная волна панического страха захлестывает его — так было в прошлую пасху, в тот день, когда он потерялся в самом мрачном уголке Старого леса.

Он сделал еще шаг, осторожно ступая на единственное, в пределах досягаемости, крошечное желтое пятно. На этот раз его ногу отделяло от черной полосы не больше сантиметра. Он не касался ее и отчетливо видел это, и знал, что между носком сандалии и черным цветом оставалась тоненькая полоска желтого цвета, но змея зашевелилась, будто чувствуя его близость, подняла голову и яркими глазами-бусинками уставилась в ожидании на его ногу.

— Я не трогаю тебя! Ты не должна кусаться! Ты же знаешь, я не трогаю тебя!

Еще одна змея бесшумно скользнула к первой и подняла голову. Две пары глаз сейчас смотрели на ногу, уставившись именно в то место, где под ремешком сандалии проглядывало голое тело. Ребенок, охваченный ужасом, вытянулся, стоя на цыпочках, и замер. Прошло некоторое время, прежде чем он осмелился двинуться дальше.

Ему предстояло сделать очень широкий шаг; пересекая ковер, бежала глубокая петляющая черная река, и он вынужден был перебираться через нее в самом опасном месте. Он подумывал о том, чтобы перепрыгнуть страшную реку, но боялся, что не справится и не сможет точно опуститься на узкую желтую ленту. Он глубоко вздохнул, поднял ногу и очень медленно начал вытягивать ее вперед перед собой, все дальше и дальше, потом также медленно начал опускать, пока наконец не коснулся носком сандалии безопасного берега. Затем, наклонившись и перенося вес на переднюю ногу, он попытался проделать тоже самое со второй ногой. Он напрягался и дергался всем телом, но ноги были расставлены слишком широко, и ему это не удавалось. Мальчик попробовал вернуться в прежнее положение. И также безуспешно. Он застрял. А под ним черная река шевелилась, распутывалась, разворачивалась и сияла ужасным маслянистым блеском. Он стал терять равновесие и в отчаянии замахал руками, но, кажется, сделал себе только хуже. Он падал. Его тянуло вниз, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, и в последний момент, инстинктивно, желая удержаться, он вытянул руку. Следующее, что увидел ребенок, была его обнаженная, опускающаяся прямо в гущу черной блестящей массы рука, и при их соприкосновении он издал пронзительный, исполненный ужаса крик.

Снаружи, за домом, на залитой солнечным светом лужайке сына искала мать.
♦ одобрила Happy Madness